Я указал на это моему собеседнику, и мы оба искренно расхохотались.
«Даже надуть-то как следует не умеет!» — пришло нам в голову.
На одной и той же бумаге, в одном и том же письме, этот хитрец разоблачает все свои тайны.
— У него бумаги не было больше-то! — объяснил нам мужик, принесший письмо. Мужик был прислан местным крестьянином, жившим на даче до прихода Ивана, и удивительные дела порассказал про этого серого мужика. Оказалось, что жить не в своей семье, не в своем дворе для Ивана — просто невозможно. Никакие деньги не в силах удержать его вдали от «своего». Он делается пуглив, как ребенок, боится темной комнаты, «за тыщу» рублей не решается выйти на крыльцо ночью. Все ему — чужое, всего ему боязно, страшно, дико…
«Нет, — подумал я, слушая эти рассказы: — долго еще серому мужику нашему не нажить „больших“ капиталов!..»
Эта глава деревенских заметок, более чем чрез год после истории с Иваном Афанасьевым, мужиком новогородским, пишется за тридевять земель от новогородских лесов и болот, в степной полосе самарского края, а, право, не видишь никакой разницы между болотными и степными деревенскими порядками.
Вышел я в летний жаркий праздничный день на воздух и гляжу на дорогу, облокотившись на плетень. Мимо меня проходил крестьянин с двумя детьми, девочками, из которых одну, полуторагодовую, он держал на руках, а другую, двенадцатилетнюю, вел за руку. Шли они медленно, так, как ходят нищие, обремененные заботою высматривать человека, готового «подать», обязанные поэтому останавливать свое внимание на каждом окне, на каждой двери, поглядывать и через забор и в полуотворенные ворота. Сходство с нищими, кроме медленной походки, дополнялось еще и внешним видом приближавшейся ко мне группы: даже и по-деревенски она была плохо одета, выглядела бедно. У мужика были штаны в лохмотьях и дырьях, обнаруживающих голое тело; ноги у него были босиком. Девочка, которая была у него на руках, была так худа, желта, что показалась мне больною; белые волоса на ее головке были всклокочены, росли неровными прядями и носили следы весьма-таки заметной грязи: «лепешками» виднелась она между этими белыми детскими волосами. Та же бедность и неразлучная с нею неряшливость заметны были и в той девочке, которую мужик вел за руку. Сам он шел с открытой головой, что тоже признак «нищего», которому шапка только помеха, потому что снимать ее приходится каждую минуту. Когда эта группа поровнялась со мной, я ожидал, что мужик попросит «милостыньки»; но он не просил, а остановился и поклонился.
— Ты… «просишь?» — нерешительно спросил я.
— Что ты! — с некоторым удивлением взглянув на меня, произнес крестьянин — я — сторож здешний… Господь милостив еще!..
— Ну извини!..
— Сторож, сторож, братец ты мой… Господь еще миловал от этого… Это вот внучки ко мне пришли в гости… Погулять вот пошли… Нет! Храни бог от этого.
Я еще раз извинился пред ним и сказал:
— Это вот я на детей поглядел, мне и пришло в голову…
— Ничего, что ж!.. Сторож, брат, сторож!
— Худы они у тебя, девочки-то.
— Как не быть худым… Главная причина, друг ты мой, пищи нету!
— Как пищи нет?
— Больше ничего, что нету! Была у нас коровка — господь ее у нас взял, пала… Ну, молочка-то и нету…
— Чем же ты кормишь вот эту маленькую-то?
— Чем? а что сами, то и ей… Кваску, хлебца…
— Эдакой-то маленькой?
— Что же ты будешь делать!.. Вот, бог даст, осенью телочка подрастет, продадим, да своих за лето мне придется за караул с барина… Вот из этих придам, вот, бог даст, и купим корову-то; ну а покуда что — уж надо терпеть… Ничего не поделаешь!..
— Ты ночью караулишь-то?
— То-то только ночью! кабы мне лошадку, у меня бы и день не пропадал бы даром…
Надо сказать, что в деревне, где происходит настоящий разговор и где я живу, идут большие постройки, и свободное время крестьян, то есть конец мая и июнь, может быть хорошо оплачено поденной работой.
— Тут с лошадью-то, — продолжал крестьянин, — по семи гривен в день дают; так я бы за лето-то и совсем стал на ноги: вот что, друг ты мой, огорчает-то! У меня жены нету, второй год померла, ихнего (он указал на девочек) отца, моей дочки, стало быть, мужа, в солдаты взяли: вот я и ослаб, а справиться — способов нет… А кабы ежели бы хоть какая-нибудь лошаденка, — вон в пятнадцать рублей на ярмарке были, — я бы все к осени-то уж как бы ни как, а приспособствовал к поправке!
— Да ты — здешний крестьянин-то?
— Знамо здешний.
— Так ведь тут у вас товарищество, банк. В банке еозьми пятнадцать-то рублей.
— То-то нашему-то брату не дают из банки-то!
— Как не дают, отчего же?
— Оттого, что не дадут, — вот и все тут. Ведь там, братец ты мой, ручателя надо представить; а где мне его найти? Другому, кто посильнее, можно сколько хошь; а кто ежели вот примером, как я теперечи, ослаб — кто за него пойдет? Случись неуправка — никому, братец ты мой, отвечать за тебя неохота, это тоже надо понимать…
Крестьянин помолчал и прибавил:
— Ослаб оченно! Вот какое дело… Жена померла, осталась из всего роду дочка, да вот две внучки, да и дочке-то тоже не сладко: мужа в солдаты взяли, сама в работницах. Говорит, будто из губернии пособие выйдет, — ну только не слыхать что-то… Вот какое дело, братец ты мой.
Тут крестьянин прибавил с улыбкой: