Все мы испытывали приятные ощущения вечерней прохлады и крепкого лесного воздуха. Пчельник стоял на широкой луговине среди леса, был обнесен кругом загородкою, которую со всех сторон густо обступил мелкий кустарник. Тишина, благодаря этому кустарнику, стояла на пчельнике поразительная. Всякий малейший шорох, звук в лесу или скрип телеги на пролегавшем невдалеке от лесу проселке — слышались здесь среди тишины необыкновенно отчетливо.
Наслаждаясь окружавшею нас «благодатью», мы попивали с удовольствием довольно безвкусный, если не сказать прямо — скверный, чаек и вели непринужденный разговор: то о пчелах, то о деревенских делах, то о покосе, то о наших, общих деревенских знакомых. В разговоре именно об этих наших общих знакомых и отразилось то чувство удовольствия, непринужденности, которое навевала природа, вечерняя прохлада, звуки собиравшегося спать леса…
Как-то вышло так, что, только уходя с пчельника, я сообразил, что мы почти только и делали во время разговоров, что непременно кого-нибудь ругали или мошенником, или дураком, или подлецом. Уж после я вспомнил, что мы «на прохладе-то» перебрали всех наших общих деревенских знакомых, и всех почти кто-нибудь из нас «распечатал», как говорится, в самом лучшем виде. Но такова была сила прелести вечера, простора и уюта пчельника, что, и распечатывая ближних, мы не чувствовали ничего, кроме самого лучшего, самого благорастворенного состояния духа. Легко было на душе, хорошо. Тело покойно нежилось в мягкой траве, и чистый лесной воздух свежо чувствозался в груди.
Когда мы таким образом перемыли всем нашим знакомым косточки, когда переговорили обо всех деревенских делах и безделицах, разговор на минуту было замолк. Кто-то выразил желание даже отправиться по домам; но нелепый вопрос, неожиданно сделанный одним из гостей, именно банковским писарем, направил разговор на совершенно неожиданную тему.
— А лешие попадаются тут у вас в лесу-то? — произнес писарь, лежа на спине, — произнес вяло и, повидимому, просто так, неизвестно зачем и почему.
— Ну, уж не могу тебе сказать, — почему-то многозначительно мотнув головой, отвечал ему хозяин-пчеляк. — Лешие, нет ли, а что-то… есть!..
— Есть?
— Есть что-то!..
Эти слова пчеляк произнес еще многозначительнее и принялся пить чай, не отрывая губ от блюдечка и поглядывая на публику уже совсем загадочно.
— Что же такое? Черти, что ли?..
Но пчеляк молчал и пил.
— Ну вот — черти! — сказал староста: — у нас тут с образами весь лес обойден… Тут этой дряни не должно быть. Тьфу!
— Так что же такое тут?
— А вот что тут, братец ты мой, — торопливо схлебнув последний глоток, сказал оживленно пчеляк: — женщина тут плачет… Вот уже тринадцать лет… И так рыдает, боже милостивый, и всякий раз вот об эту пору, как солнце начнет садиться…
Все затихли и, надо сказать правду, прислушались к лесу…
— Это точно! — сказал один из гостей: — я сам слышал.
— Тут много кто слыхал, — прибавил староста. — Ну только, надо быть, нечистого тут нет…
— Это птица у вас тут какая-нибудь кричит, а вам кажется плачет…
— Ну — птица!.. Какая птица, когда я ее вот так, как тебя, вижу…
— Ты видел ее?
— Говорю, видел, вот как тебя.
— Ну что ж она? Молодая?
— Ну уж этого я, братец, не распознал… Не до того тут было… А подлинно тебе говорю, высокая, худая, вся в белом и платок и сарафан… а руки — белей снегу… И не своим-то голосом рыдает… Вот эдак-то руками схватится за голову — и зальется…
Старик представил, как она плачет, и сам прорыдал таким старческим хриплым рыданьем, что всех невольно проняла дрожь…
— Как же ты ее встретил-то? — преодолев впечатление страха, спросил писарь.
— А так: пошел я, братец ты мой, по лесу, как раз вот об эту пору, и норовил я от Никольского добраться до дому прямиком, стало быть как есть насквозь весь лес мне пройти надо было… Иду я — палка у меня… Палку я всегда держу; — иду… Пошла чаща, иду, разгребаю ветки-то; вдруг раздвинул в одном месте, а она прямо передо мной… Так я и обмер. Думаю: «Н-ну!» Только тою ж минутою глянула она, да как птица по лесу — эво кругом каким, и вон где позади меня как зальется… Ну, я — давай бог ноги…
Все молчали.
— Истинная правда! — прибавил пчеляк: — хочешь верь, хошь нет, — что мне врать… А есть это! Вот сейчас побожиться. У меня сын Егор, так тот в полдень, в самый жар на нее наткнулся…
— А чай и жутко было, Иваныч? — проговорил староста.
— Да уж не без того. Не хвастаясь скажу — не робок я, видал на своем веку много делов пострашней, а не утаю — зачал щелкать по лесу-то, забыл, что нога прострелена… Добрался до дому-то — слава тебе господи!
Всем стало легко, когда пчеляк произнес последнюю фразу, и всякий, под влиянием этого впечатления, облегчившего душу, поспешил рассказать какой-нибудь случай из своей жизни, в котором страх играл также немалую роль, но в котором в конце концов все оказывалось вздором и смехом. Со всяким случалось что-нибудь подобное, и всякий рассказал, что знал или слышал, и, наконец, опять настало молчание. И «о страшном» не было уже материала для разговора. Но старик-пчеляк, любивший поговорить, казалось не желал давать разговору какого-нибудь другого направления и продолжал сохранять на своем лице то же несколько таинственное выражение.
— Нет, — наконец сказал он: — вот с Кузнецовой женой, вот так уж напримался я страху.
Кузнецов был молодой сельский торговец: в соседнем большом селении у него был магазин. Я знал его лично и крайне удивился, узнав, что он — семейный человек, так как постоянно видел его и в квартире и в лавке одного.