Из деревенского дневника - Страница 42


К оглавлению

42

— Разве Кузнецов женат? — спросил я.

— Как же! Да-авно!

— Где же его жена?

— Она уже второй год как в больнице, в Москве, лечится… Теперича-то, пишет, будто поправляется, а уж что тогда было, не приведи царица небесная!.. Я один, братец ты мой, бился с нею целую неделю, день и ночь, так уж знаю, что такое это… Давай мне тысячу рублей теперича — нет!.. Не заманишь!..

— Какая же это у нее была болезнь? — спросил писарь.

— С ума сошла. Только с ума-то сошла на худом… — И старик-пчеляк шопотом рассказал о ее недуге… Недуг действительно был ужасный…

Стали толковать о причине такого недуга…

— И что за чудо! — сказал пчеляк. — Ведь как, братец ты мой, чудесно жили-то в первом году — ангелы преподобные! Торговлю начали чисто, на готовые денежки, всего много, дом — с иголочки, оба — любо глянуть, уж об ней и говорить нечего: королева — одно слово!.. Да и он парень складный… Бывало, взойдешь в лавку-то к ним, соли там или что-нибудь взять, — сидят оба, как птички, и ласковы и веселы… И самому-то, ей-богу право, весело станет… Вдруг, как нечистый попутал, сразу, братец ты мой, оба как оглашенные стали… На второй год пошло это у них.

— А дети есть у него? — спросил я.

— Была одна девочка, в самый первый год была, ну только померши… Двух либо трех месяцев померла-то… Ту-ужили оба… стра-асть… А потом вдруг и началось промежду них… Слышим — «бьет»! По вечерам крик из дому-то несется… Что такое?.. Потом — того: принялся, братец ты мой, за бабами, значит, за женским полом — проходу нет!.. Пьет, беспутничает, жену бьет, бросает ее совсем, прочь гонит. Отец ейный тут с родней прибыл… Помню, всю морду этому самому Кузнецову изуродовал. Однова они всей родней его били, да как били-то!.. Сам своими глазами видел, как один дьякон прямо ему в лицо старым-престарым веником тыкал, окомёлком… Тут было, боже мой, что такое! Нет ему уйму — да и шабаш! В течение того времени ейный родитель взял да в суд его и предоставил… значит, за истязание и самоуправление… Присудили его, друг ты мой, на полгода в тюрьму… Вот тут-то с ней случилось… Перво-наперво все тосковала, скучала… Исхудала вся — «не знаю, говорит, что со мной делается…» Бывало, зайдешь в лавку-то: сидит и смотрит, а приметить тебя — не примечает… И раз окликнешь и два — все молчит… Уж когда-когда опомнится! «Ах, скажет, Иваныч, я и не вижу!» Я, мол, тут давно стою. «Ужли давно?» — «Именно правда». И опять на нее этот истукан найдет, опять говори, не говори — все одно… А однова пришел, глядь — лавка заперта… Что такое? Пошел было на кухню; идет навстречу кухарка. «Взбесилась, говорит, наша хозяйка… Что делает — так ах… Лучше и не ходи…» Я было и не пошел, да за мной сам отец ейный прислал, подсобить… Потому сладу нет… Даже отец-то родной, и тот ушел, залился слезами, ушел из дому. Оставили меня одного… Ну уж и принял я мученьев, век не забуду.

Пчеляк рассказал мучения; публика посмеялась…

— Как же ты с ней справлялся-то? — спросил староста.

— Как? — известно палкой!

— Бил?

— Известно бил, коли резонов не слушает. Ей представляешь резоны, а между прочим она пуще того безобразничает… Что будешь делать: и жаль, а нельзя — других способов нет… Огреешь кнутом раза три-четыре — забьется за печку, сидит недвижимо и, пожалуй, с час просидит, не шелохнется… Ну только ты чуть задремал — хвать, вот она!.. Думаю, нет, брат, шалишь!.. Одну ночь я так-то пробился, на другую потребовал цепь, приковал ее за печкой-то, принес вожжи, говорю: «вот, матушка!» — показал ей… Ну с цепи ей сорваться трудно… Погремит, погремит — ляжет… Только уж что говорила, слова какие, и не дай бог! Разов с пяток я ее вожжами-то урезонивал за эти самые ее слова… И ругаться тоже — ругалась, словно пьяный солдат… Откуда только набралась этого… И бился я таким манером с ней целую неделю.

— Все вожжами?

— Вожжами все и кнутом… Однова так подсвечником успокоил ее, потому чуть было из цепи не вылезла!.. Целую, братцы мои, неделю я так-то бился — один! Отец-то ее перво-наперво совсем рассудка лишился, муж — в остроге, один я. Потом принялись таскать знахарей и знахарок, поили ее и отчитывали, все одно — никакие средствия… Наконец, того, надумали в больницу везти в Москву. Веришь ли, индо слеза меня самого прошибла, как стали ее из-за печки-то вытаскивать: вся как есть синяя от побой…

— Ты ее, должно быть, знатно охоливал-то…

— Уж чего тут!.. Бывало, за ночь-то у самого ладони напухнут…

— И отчего же это с нею приключилось? — спросил банковский писарь.

— Поди вот! разбери!.. — сказал пчеляк.

— Уж знамо — дело темное! — прибавил один из гостей.

— Господь ее знает!.. — заключил третий.

Скоро мы разошлись по домам под тяжелым впечатлением рассказа.

3

Всякий деревенский житель в своем домашнем быту непременно испытал и постоянно испытывал какой-нибудь необъяснимый, непонятный удар; какие-нибудь страшные психологические страдания, незабываемые, гнетущие, уродующие человека навеки, но ничем не облегчаемые, неразъяснимые страдания, которые даже и выплакать-то нет возможности.

Правда, Кузнецов, о котором рассказывал пчеляк, не был крестьянин; это был сельский купец, торговец; но история его носила все признаки подлинной крестьянской семейной беды, в которой есть все: и побои, и слезы, и кнуты, и избитые досиня спины, и, очевидно, страшные нравственные страдания, и в конце концов — ничего, кроме каменной тяжести на сердце, кроме угнетающей уверенности, что так угодно богу, да воспоминания какого-нибудь «очевидца» о том например, что вот у него у самого в ту пору руки напухли от битья…

42